hannadarzy: (Лора)
[personal profile] hannadarzy

"Цветок моей души". Рассказ чернушненький, сразу предупреждаю.



Цветок моей души


В час, когда первые утренние трамваи, громыхая и покачиваясь, пускаются в долгий путь по влажным от росы рельсам, когда птичий щебет становится громче и мутное зеркало на трюмо вспыхивает при встрече с солнечным лучом, Она просыпается. Снимает ситцевый халат с вешалки и шаркая шлепанцами по вытертому паркету, на котором сохранились еще следы мастики, проходит в еще пустую коммунальную кухню, чиркает спичкой и ставит чайник на газ. Я молча слежу за тем, как Она собирается на работу – неторопливо, тщательно, без лишних движений. Утюг скользит по куску мокрой марли и запах горячей ткани заполняет комнату. Перед тем, как запереть дверь комнаты, Она непременно проверит, не забыла ли выключить утюг и газ, причем одного взгляда будет недостаточно – словно не доверяя тому, что видит, Она дотронется до вилки утюга и осторожно коснется пальцем каждого из четырех пожелтевших пластмассовых вентилей на плите, хотя и отлично знает, что пользовалась только одной из горелок. На Ее мобильном телефоне, поставленном с вечера на зарядку, моргает зеленая лампочка. Сумка собрана с вечера – кожаная, добротная; чересчур старомодная и вместительная, быть может, для такой субтильной особы. Но Она никогда не принадлежала к числу тех финтифлюшек, что гонятся за модой. О, да. «Финтифлюшки» - это слово Она произносит с каким-то особым, выстраданным презрением.

От дома до работы всего двадцать минут пешком, и следуя за ней, я гадаю, какой видят Ее случайные прохожие – женщину в белом плаще, средних лет, светловолосую, коренастую, с длинным и тонким носом, узкими губами и тяжелым взглядом. Впрочем, случайных прохожих в этот час на улице не бывает. Разве что какой-нибудь подвыпивший искатель приключений, бредущий неверной походкой наугад в сторону метро, бросит взгляд и поспешит перейти на другую сторону улицы, почему – ему и самому, вероятно, невдомек.

Всхлипывает тяжелая, коричневой масляной краской крашеная дверь роддома, и то кивая надменно, то бросая отрывистое «здрасте» в ответ на заискивающие «Доброе утро, Лиль-Иванна!», Она проходит в сестринскую. Заспанные девчушки-практикантки разом бросаются прочь от зеркала, и даже старшая медсестра Марина по кличке Бабослон, поднимает взгляд от пачки анамнезов и лениво здоровается.

Белый халат, мягкие туфли, один мимолетный взгляд - в зеркало, второй – на портрет академика Лисицына. Сегодня портрет ведет себя хорошо, он висит ровно, «как по ниточке». И это тоже одно из Ее любимых выражений. Я наблюдаю за тем, как Она говорит по внутреннему телефону, и время от времени до меня долетают отдельные реплики:
- ... Золотые руки, я так всегда и говорю, Лиль-Иванна наша самая лучшая акушерка...
- ... Двурогая матка... плоский таз...
- ... четырнадцатого будете в городе?

Она отвечает – неторопливо, с достоинством и всегдашним своим, едва уловимым презрением, но в какой-то момент косится на портрет академика, и я успеваю уловить этот вороватый быстрый взгляд. Большего мне и не надо. Теперь я точно знаю, что не только сегодняшний день прошел не зря, но и все предшествующие ему, бесконечные, изматывающие дни и ночи непрерывного наблюдения. Каждую ночь я провожу у Ее изголовья, слушая Ее дыхание и редкое, неразборчивое бормотание; глядя на то, как вытанцовывают на паркете, словно кадры немого кино, голубоватые пятна света уличного фонаря, просеянные через листву березы. Я знаю все Ее жесты, все привычки, все Ее любимые словечки, поговорки и фильмы. Будь я Ее супругом, настоящим или бывшим, я и то не мог бы знать Ее лучше.
Чайник вскипел, и теперь Она заливает кипяток в чашку, придерживая мизинцем ниточку с желтым бумажным лейблом «Lipton Tea», чтобы струя не утащила его за собой. Один кусочек сахара, салфетка с вышитым цыпленком. Одна конфета из большой нарядной коробки. [/indention][indention]- Лиль-Иванна, четырнадцатая выступает!
Хорошая девочка, круглолицая, чистенькая. Ясные серые глазки, халатик не по размеру, застегнутый на все пуговки.
- Не нравится, пусть домой идет, - спокойно говорит Она, прихлебывая чай. И улыбается. Это нехорошая улыбка, будь я на месте девочки, я бы не стал настаивать, но эта новенькая, похоже, еще не разобралась, что к чему.
Практикантка мнется у дверей.
- Она просит... эпидуральную просит.
- А чего раньше-то не просила, - в Ее голосе я слышу знакомое дребезжание, пока едва уловимое, но явственно нарастающее, - чего ж не просила-то, когда под мужика своего ложилась? А?..
Девочка ежится, но не уходит. Это она зря, это она напрасно.
- Платница она... – еле слышно шелестит практикантка.
- Ах, счастье-то какое нам привалило, платница она, сейчас побегу, на колени перед ней встану... Еще как рот разинет, лицо умное сделает, да скажет сейчас – «у меня родовая деятельность», ага, - Она резким движением опускает чашку на стол, выплескивается на салфетку чай, и я снова спешу за Ней – в залитую солнцем, пропахшую хлоркой палату, где само слово «таинство» прозвучало бы, как иностранное.
Я могу предсказать наперед все, что произойдет сейчас, словно в тысячный раз смотрю фильм, который заучил наизусть от первого до последнего кадра.
- Куда встала, корова толстая, лежать, кому сказано... Не будешь лежать, привяжем. Зад опусти, расшиперилась тут... ногами не дергай! Больно ей! Ох ты ж, горе-то какое, вот ничего не знают, не умеют, а рожать тащатся... И хватит, хватит орать, женщина, подумаешь, цаца какая, не ты первая, не ты последняя, не трепи людям нервы!
А за окном переливается темно-зеленая летняя листва, как занавес, и где-то за этим занавесом идет обычная жизнь; оттуда доносятся смех и чирканье роликов по асфальту, и будь на то моя воля, я одним движением метнулся бы туда – где нет боли, крови и страха, а только теплый летний воздух, яркие платья, стремительное движение и городская суета.
Роженица кричит и кричит, это действительно крупная, щекастая женщина, и по ее одутловатому багровому лицу текут слезы, а вот уже и зав. отделением, приоткрывая дверь, задает на бегу дежурный вопрос: «Как у нас дела?», и Она отвечает дежурной же здешней шуткой: «Пока не родила!», и хмыкнув, завша продолжает утренний обход.
- Кулаком работай... Ты посмотри, какая белоручка к нам пришла, ни одной вены не видать, дома-то, небось, двум кошкам щей разлить не может... Работай кулаком, работай шибче! А нечего было перенашивать, сама виновата...
Я перечитываю снова и снова записку, наспех прилепленную скотчем к белому кафелю стены – «Кончелись салафановые пакеты!». Мне чудится привкус апокалиптической жути в этой фразе без обращения, она похожа на ночной внезапный крик за окном, от которого хочется вскочить и броситься куда-то – не то спасать кого-то, не то спасаться самому.
- Семь пальцев раскрытие, поднялись, пошли в родилку... какую каталку ей, дома покатаешься, ножками побежали, ножками! Орать перестала, корова толстая, столько обезболивающего для операции не вкалывают, сколько мы в тебя вкололи... пошла уже, симулянтка!
Словно сказочная рыба-кит из морских пучин, поднимается с кровати роженица и послушно идет, пошатываясь, по коридору вслед за медсестрой, а Она замыкает процессию и все говорит, говорит, говорит, не замолкая, кажется, ни на секунду, словно кулаком вколачивая в спину каменные, железные, страшные свои слова...
- Кетанов, кетанов, пташечкааа... канареечка жалобно поет... – завидев Ее, обрывает мурлыканье на полуслове молодой анестезиолог.
- Залазь на стол, осторожно залазь, гимнастка! Не садись только, а залазь, садиться не вздумай, головку раздавишь! А теперь тужься, тужься, кому сказано... два высших у нее, а тужиться не умеет! Какая из тебя мать, ребенок там задыхается, а она рожать не хочет!
Если бы я только мог, я бы шепнул на ухо этой несчастной, одуревшей от уколов бабе с двумя высшими образованиями, что все кончится хорошо, потому что руки у Нее действительно золотые, это истинная правда, но она навряд ли бы меня услышала; роженица не сводит взгляда с Ее лица, словно пытаясь прочесть в нем ответ на единственный вопрос, который для нее сейчас имеет значение – «когда все это кончится?..»
- Женщина, не будешь тужиться, за голову ребенка потянем, дурака родишь, будет всю жизнь сидеть и слюни пускать, ты этого хочешь? На три вдоха тужься, поняла? На три вдоха!
И она тужится раз, и другой, и третий, и в конце концов все заканчивается. Та самая несказанная драгоценность, вокруг которой собрались сейчас, словно кладоискатели, врач и медсестры, Она и вторая акушерка, и две практикантки, - то самое чудо, ради которого вертится мир, лилово-малиновое тельце выскальзывает наружу, издавая жалобный писк и нелепо размахивая ручками.
И сразу, как будто кто-то резко повернул рукоятку громкости у радиоприемника, операционная заполняется голосами, вторая акушерка курлыкает что-то успокаивающее роженице, врач задает ей какие-то вопросы, и наступает мой миг. Я наклоняюсь над ребенком, и убедившись, что он поймал мой взгляд, улыбаюсь ему самой искренней и доброй улыбкой, на какую сейчас я способен... Окровавленные перчатки летят в ведро, Она идет пить чай, и практикантки семенят следом, а в сестринской посреди стола уже стоит торт и ваза с букетом роскошных чайных роз, и Марина Бабослон все ходит вокруг, поправляет и поправляет букет, никак не налюбуется. Практикантки прилежно режут тортик и моют блюдечки, а Она сидит неподвижно в продавленном кресле, вытянув ноги, и молчит. Сейчас Она выглядит куда старше своих лет. В эти минуты, после того, как все закончилось, особенно бросается в глаза желто-серый, нездоровый цвет Ее лица и две длинные горизонтальные морщины на лбу.
Девочки разливают чай, Она придвигает к себе блюдечко с тортом и ест все так же молча, с какой-то кошачьей брезгливостью, отщипывая от бисквита ложкой крохотные кусочки.
Голоса и смех становятся все громче, имена героев сериала перемежаются названиями лекарств, и разговор скатывается, как и всегда, к двум неизменным составляющим их жизни, которые именуются «наши копейки» и «эти дуры». И конечно же, они вспоминают никогда не приедающиеся анекдоты и шутки, вот уже и Она вступает в беседу:
- ... а вот Игнатий Федорович, когда его умная одна такая на осмотре спрашивает, а что мне есть можно, доктор, чтобы маленького не обметало, говорит ей – милая, маленький твой – кусок мяса, ты вот мясо-то и ешь...
Я пережидаю взрыв хохота, а потом со всего размаха хлопаю об стену портретом академика Лисицына, и вслед за звоном осыпающегося стекла наступает полная тишина.
- Прибейте вы его гвоздями, - с сердцем бросает Марина Бабослон, и выходит из сестринской, оставляя недоеденный кусок торта, а Она молча глядит на портрет, на котором суровый академик Лисицын, кумир Ее юности, скрестил руки и в свою очередь, уставился на нее непримиримым взглядом голубых, обезображенных ретушью глаз.
Наступает вечер, и вместе с Ней я возвращаюсь домой, наблюдаю за тем, как Она перекладывает из пластикового пакета в холодильник кефир, сардельки, творог, а в голове у Нее, как пестрые шарики в стеклянном барабане для лотереи, перекатываются мысли, которые я тоже знаю наизусть. Вот зеленый шарик с надписью «меня ценят», вот оранжевый - «подумаешь, высшее образование», желтый - «мне все завидуют», красный - «моя мать алкоголичка»... Внезапно Она обрачивается ко мне с перекошенным лицом, со всей силы швыряет в меня коробочку с кефиром и очень тихо, клокочущим от ненависти голосом, произносит одно только слово:
- Сволочь...
В первый миг мне кажется даже, что Она увидела меня, но тут же я понимаю, что взгляд Ее устремлен чуть левее, и это лишь всплеск интуиции, но не прозрение, нет. Она стоит еще несколько минут, вцепившись пальцами в крышку кухонного столика, и дышит так, будто только что пробежала единым духом весь путь от работы до дома. Постепенно дыхание Ее успокаивается, Она выбрасывает то, что осталось от лопнувшей кефирной коробочки, в мусорное ведро, затем берет с края раковины тряпку, – пожелтевшую, всю в мелких синих клеймах минздрава, - и намочив ее под струей, принимается стирать брызги кефира с пола и со стены.
Сегодня Она будет спать крепче, чем обычно. Я смотрю на Ее лицо, освещенное слабым белесым светом ночного города, и напеваю вполголоса: «Цветок души моей растет в ином саду...». Я вижу, как ее уголки Ее узких губ неуверенно подтягиваются кверху и гадаю о том, что Ей снится.
Этого мне знать не дано. Может быть, Она видит во сне непутевую бродяжку мать, которая пела ей в младенчестве эту песенку. А может быть, Ей снится академик Лисицын или бабка Вера, вырастившая Ее... Но я твердо знаю, что никто и никогда не любил Ее так, как люблю в этот миг я – ангел-хранитель, которому суждено оставаться с Ней до конца.

This account has disabled anonymous posting.
If you don't have an account you can create one now.
HTML doesn't work in the subject.
More info about formatting

Profile

hannadarzy: (Default)
hannadarzy

July 2013

S M T W T F S
  12345 6
7 8 91011 1213
14 151617181920
212223 2425 26 27
28 2930 31   

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jun. 25th, 2025 06:23 pm
Powered by Dreamwidth Studios